Задушевный Холуй


Троицкая церковь
Троицкая церковь

 

Задушевный Холуй

 

Главный в доме, конечно, Яша. Яше семь лет, и он в самом соку. В пору кошачьих турниров он бегает по всему Холую драный, зато всех забивает. Во многих домах села, даже за Тезой, растут молодые черные котяры.

Но правду сказать, и другие обитатели дома — в Холуе тоже не последние, и если мы с котофеичем, объятые печным теплом, уплываем в дрему черной декабрьской ночи, то у них — еще день.

Глава семьи — Александр Владимирович Чиркин, потомственный начальник шлюза старинной тезянской водной системы, уходит дежурить в казарму при плотине. Сын Володя передвинул для мамы стол на середину соседней комнаты под лампу, а сам сел рядом и затверделыми пальцами творит ей в блюдце сусальное золото, чтобы стало оно по густоте, как сметана.

Володе потом еще и с документами сидеть, потому что он — директор фабрики. А его мама, Екатерина Петровна, как ушла с фабрики на пенсию мастером, так мастерицей и осталась.

Обвязав голову платком и вглядываясь в широкую лупу на подставке, она медленными касаниями упругой колонковой кисточки выводит золотистые черты на почти уже готовой шкатулке.
Это Холуй — село художников.

  
  
Алексей Брюхов работает с колодками  
Алексей Брюхов работает с колодками
 
Лет тому уже тридцать с гаком, как юный ивановец Боря Новоселов совершил необычайное путешествие.

В уездном городе Шуе, в виду огромной колокольни, пронзившей небо могучим рогом, под самым мостом, Тезу перемахнувшим пролетами на манер петербургских, Боря сел на крошечный пароходик, и тот почухал вниз по реке.

Все было внове и захватывало дух. Теза петляла, и за поворотами вырастали храмы — то не по-сельски пышные, то легкие, вознесенные над кручей, и когда скрывался с глаз один, то возникал другой; на шлюзах от рыжих деревянных казарм с белыми колоннами — пушкинских еще времен — подбегали люди и впускали пароходишко в узкий ящик да осаживали глубже человеческого роста; на свайных сельских пристанях по трапу шагали бабы и мужики с неповторимо живыми лицами; а леса по берегам были дремучи, как в сказке.

Сам Холуй, куда пароходик въезжал как в улицу и плыл по луке меж набережными, где красовались резные избушки, к деревянному разводному мосту и к молочно-белой Троицкой церкви, Боря тогда не увидел — стемнело.

По одиношенькому огоньку в пожарке нашел он художественную школу.

А едва хорошенько рассмотрел он Холуй — еще при купеческих двухэтажных особняках и до столбов с проводами — так и понял Боря, заслуженный ныне художник России Борис Кириллович Новоселов, что место это —- заколдованное, отсюда ему уже никуда не деться.

Кто теперь не знает Палеха, и кто теперь знает Холуй? А раньше? Беру дореволюционный том «Россия.

Полное географическое описание нашего отечества.» Вот Палех: «2000 жителей, большинство которых занимается кустарным промыслом, а именно иконописью и изготовлением лубочных картин».

А в тридцати верстах — «известная во всей России своими промыслами слобода Холуй... Две церкви и до 3500 жителей... промышленное и торговое значение слободы очень велико... иконопись и изготовление лубочных картин... один из тех главных центров, откуда выходят ходебщики или офени, разносящие по России произведения шуйского и вязниковского уездов. Ярмарка слободы имеет также значение».


 

 
Читаю про тот Холуй у академика Кондакова:

«За столом сидит трудящаяся семья иконников до шести человек с одною свечкою; посредине их спущены с потолка на веревочках к самой свечке, как они называют, глобусы, круглые белого стекла с налитой водой бутылки, от свечки сквозь воду проникает усиленный свет на то место, где пишут...»

Чтобы ускорить роспись, один рисовал контуры, другой — платья, третий — лица. Самые дешевые иконы назывались «краснушки», а недельную выработку с иных дворов вывозили возами.

Вид с давно замурованной колокольни на заречные ярмарочные балаганы и бывшую некогда Тихвинскую церковь показал мне в тесном закутке художественного училища подвижный бородач с теплой фамилией Печкин.

У училища есть огромное двухэтажное бревенчатое здание, в котором, кажется, и произрастать русскому народному промыслу, да только оно пришло в негодность, и занимаются учащиеся в бывшем общежитии.

Печкин пишет книгу о Холуе и радуется, как с помощью замечательного нового ксерокса увеличил найденные по сусекам крохотные старые снимки.

Например, иконописной школы, где столы с отвесными рамами-мольбертами, а добродушный толстый дядька среди учеников — ну просто обычный нынешний учитель рисования.

Или снимок 43-го года, на котором стоят на мосту в штанах по щиколотку сопливые будущие классики холуйской миниатюры, а позади лежит охапка дров — плата за училищную форму.

Мы прошли по классам, где под люминесцентными лампами склонился над длинными столами веселый молодняк.

В одном из них рисовали с натуры огромную античную голову и с ней натурщика, крепенького старичка в гимнастерке и валенках, который сидел так смирно и серьезно, что сразу меня очаровал.


 

 
Коренастый преподаватель непрестанно сновал меж мольбертов, и только слышались его восклицания: «Здесь вялая линия! А здесь смелей!» Я не выдержал и после звонка полюбопытствовал:

— Наверное, как выжатый лимон?
— Да что вы? Иду писать...

А натурщик доволен, что может размяться, сам подходит, приглашает в гости, знакомится: Василий Васильевич Костерин. Он в классах уже был и охотником, и рыболовом, и книги его усаживали читать.

— Все перечитал тут, что дома лежало. А главное — занят, среди людей.

А читал-то Василий Васильевич военные мемуары, как раз про свой Котельниковский танковый корпус... Раньше ездил на встречи с однополчанами, а теперь, говорит, ездить уже некуда.

Шушукалки студенток я тоже подслушал. Свои беды: никто дома не хочет позировать, всем надоело. А в гости подругу так завлекают:

— Я тебе моего Сережку порисовать дам.

Возьмите лаковую коробочку и постучите ногтем по черной стенке. Вам не угадать, из чего она сделана. А я нахожу разгадку в двухэтажной кирпичной коробке холуйской фабрики, на первом этаже в конце тусклого коридора.


 

 
«Не двигаться!» Дубль. Еще дубль. Как на иголках был Леша Брюхов, когда я, выбрав пару деревянных колодок-гранат поувесистее, еле усадил его фотографироваться. Некогда же ему, один здесь крутится меж стеллажей, столов и печей.

Полосками режет балахнинский картон, мажет клейстером и навивает слои на колодки, да под пресс их, да в печку. Катить еще решетки с навивом на ванну с маслом, сушить в камере — 50 градусов, потом 70, 100...

Месяц от начала, а то и полтора пройдет, прежде чем седовласый мастер постучит по навиву и, добившись сухого стука, скажет: «Готово.»

Так, ища разгадку лаковой коробочки, двигаюсь по первому этажу. Обточка и опиловка — это уже ларчик.

Смесью сажи, масла, грунта и незаменимой тезянской глины шпаклюет лешин дружок Сережа: он восседает за столом, по-пиратски покрыв голову белым платком с узелками, однако весел и незлобив. Черные по локоть руки ловко переворачивают и мажут черный ларчик, мажут и переворачивают. Берут другой, мажут и переворачивают...

— Не снятся ночью?
— Сперва снились, — деловито отвечает, — а сейчас нет, в выходные отдыхаешь. У нас же лес, река. И такой воздух в Холуе!..

Теперь чистка сгладит все «шишибры», от черной лачки шкатулка уйдет на второй этаж к художнику, но потом вернется: ведь «лачено» будет — восемь раз. Да, забыл я еще волчий полировальный зуб для позолоты, а после будет — шлифовальный круг, в белой пыли которого я застаю маму Леши Брюхова.

Сквозь сползшие на нос очки она глядит на вертящееся белесое солдатское сукно, к которому мягко прижимает разрисованные шкатулки, а на меня отрывается едва. Она была уборщицей, и за хорошую работу Володя Чиркин перевел ее на место поденежнее.

Из Южи она ездит за десять километров на фабричном автобусе. Но таких, из дальних сел, много здесь: одна эта фабрика держится в округе. Пока — по столу стучу.

Когда уже затемно гуляешь по Холую, а гулял я с Екатериной Петровной, которую в тот день совсем замучило давление, то в глаза бросаются не по-деревенски ярко освещенные окна. Иначе нельзя — художник должен при росписи правильно видеть цвет.


 
Художник Борис Новоселов 
Художник Борис Новоселов
 
— Кажется, наша работа легкая, — тихо улыбается Екатерина Петровна, — а на самом деле — очень тяжелая. Остеохондроз позвоночника — ведь сидишь все. А лупа да очки — как наденешь, голова вот такая... — она разводит руками.

По припороху — кальке с проколами — нанести контуры. По белилам раскрыть рисунок, то есть разложить световые пятна.

Потом наносить пробела — светлые пятнышки, выдающие объем: первый пробел, второй, третий. Последние насечки по ним. В конце — лица. Ну и золото.

— Декрет-то был два месяца, — вспоминает Екатерина Петровна. — Я пишу, а он у меня за спиной тянет...

А теперь, хоть и четвертая их изба от фабрики, но приятно Екатерине Петровне подождать широкоплечего сына Володю у фабричных дверей да пройтись домой вместе.

На вечер, чтобы я не скучал, Володя дает мне альбомы по лаковой живописи. Холуй менее золочен, чем Палех, но зато есть фон, есть пейзаж.

Вот знакомые церковь с мостом, все окрестные холмы и боры: залито все весенним солнцем да залито все вокруг водою — это холуйский знаменитый разлив, когда, говорят, даже первомайские демонстрации были здесь медленным шествием лодок под красными флагами и под духовой оркестр.

И будто сюда же, но, конечно, в другой день, явился пламенно на красной колеснице с красной упряжкой красный Илья Пророк да молниею пригрозил и косцу, и девице в тереме.

И сказки на выбор, прорисованные плотно, подробно — будто сидел перед тобою в такой же вот избенке у русской печки мужичок в валенках да сказывал, и не словами одними, но и руками, лицом, глазами, потому что ждалось ему твоего сопереживания — потому что задушевный он, Холуй.

— Могу познакомить с творцом, — предложил Володя.

Частенько слыхал я здесь это слово. С этаким крепким «о».
А творец, когда мы пришли, сидел за письменным столом перед сумеречным окошком и, положа руку с кистью на неизменную в Холуе скамеечку, писал икону. Сначала он прикрыл ее белой тряпочкой, а потом показал — почти готова. Казанская.

Две иконы своего письма у него в золотистом киоте в изголовье кровати, а другие — еще старые холуйские. Отыскал вот. Иконы-то здешние при большевиках все пожгли.

Да еще был, оказывается, прежде известный иконописец такой — Новоселов, вот и он, нынешний Новоселов, тоже хочет, чтобы фамилия звенела. Творца фамилия. Того, значит, кто создает на шкатулках новые сюжеты. Распластать себя на черной досочке — это же не просто.

— Все время рисую эскизы. Вот, говорю, это может лечь на шкатулку. А иногда — прямо на шкатулку пишу. За композицией в Холуе далеко ходить не надо.

Ездили еще по старым русским городам. Конечно, иконопись — школа условного языка, построения на плоскости, но ведь архитектура тоже условна, вот и учились.


 
  
  
— В первый раз в Суздаль приехали — древний, разрушенный, а он дышит... — до сих пор удивлен, разводит ладонями Новоселов.

Написал Борис Кириллович недавно Суздаль. Дает в руки продолговатый ящичек, еще не лаченый, на ощупь поэтому мягкий и приятный.

И храмы белые — без лака голые еще живее — теснятся в чередовании планов, каждый зовет взор.

Да как творцу влиться в вал? Это авторская работа. Отдать за пятьсот рублей? За пять кило копченой колбасы?

— Раньше вывозили возами, а теперь «мерседесами»! — возмущается Новоселов. — А на копиистской ниве Холуй не вырастет! Я считаю, в Палехе, в Холуе все должно быть по высшему разряду. А другие пусть тиражируют...

Рынок я изучал. В столице холуйская вещь стоит в два-три рада дороже, чем здесь, а за границей — так и в пять раз. Спросите, нельзя ли избавиться от посредников? Я тоже спрашивал. Но ответа не получил.

Новоселов вскидывает брови, взмахивает руками:

— Ну дайте же перспективу творцу!

В избранное (0) | Ссылка на статью | Просмотров: 12508 | Версия для печати

Добавить комментарий
RSS комментарии

Только зарегистрированные пользователи могут оставлять комментарии.
Авторизуйтесь или зарегистрируйтесь.